1000

Официальный фонд Г.С. Альтшуллера

English Deutsch Français Español
Главная страница
Карта сайта
Новости ТРИЗ
E-Книга
Термины
Работы
- ТРИЗ
- РТВ
- Регистр идей фантастики
- Школьникам, учителям, родителям
- ТРТЛ
- О качестве и технике работы
- Критика
Форум
Библиография
- Альтшуллер
- Журавлева
Биография
- Хронология событий
- Интервью
- Переписка
- А/б рассказы
- Аудио
- Видео
- Фото
Правообладатели
Опросы
Поставьте ссылку
World

распечатать







   

© Альтшуллер Г.С., 1986.
ТЕХНОЛОГИЯ НАПИСАНИЯ МЕМУАРОВ,
ИЛИ НЕКОТОРЫЕ ЭПИЗОДЫ ИЗ ЖИЗНИ Г.АЛЬТШУЛЛЕРА
 
...С мемуарами дело обстоит просто. Сначала надо придумать общую схему. Потом начало мемуаров, а все остальное - по ходу дела...

Что касается общей схемы, я тут успел подумать. Сама идея мемуаров мне не нравится, потому что неинтересно рассказывать о себе. Вот мемуары о другом - такой вариант годится! Скажем, какие шикарные мемуары можно написать о Злотине. На днях мне показывали его во сне. Злотин был в римской тоге. Это неудивительно. Потому что в последние дни я почитывал историю Древнего Рима. А там - половина иллюстраций - древние императоры. Половина из них, как две капли воды, похожи на Злотина.

Например, император Нерон - вылитый Злотин. Только молчит. Так вот, Злотин был в тоге, чем не прекрасное начало для мемуаров! И титул у него был (титулы, это неудивительно. У всех были титулы: Помпей Великий, Юлиан Отступник). У Злотина был титул - Археоптерикс. Почему Археоптерикс?! Непонятно...

Второй вариант. Писать мемуары надо не в старости, а так сказать, предварительно. На старости писать мемуары плохо тем, что врать нельзя. Например, нельзя писать, что я охотился в Африке на львов. Не все поверят. Мемуары, которые я сейчас пишу, можно сочинять в возрасте пяти лет. Мемуары были бы о том, как я потушил множество пожаров. Всевозможных пожаров: на воде, на земле, под землей...

Мемуары можно было писать и лет в двенадцать. Это уже были бы преимущественно морские мемуары.

Практику написания мемуаров к концу жизни я считаю порочной. Полагаю, что писать надо заранее. Я понимаю, что именно писать, говорить надо не о себе. А если уж о себе, то надо писать предварительно.

Есть два стиля мемуаров, два способа начала.

Способ первый - классический: Иван Иванович Иванов родился в Н-ском уезде Ивановской области тогда-то... Читатель вымирает от скуки на первых страницах... Хотя дальше там уже что-то такое начинает происходить. Нет интересного...

Есть второй способ - художественный. Он состоит в том, что мемуарист приводит такой эпизод, который может быть эпиграфом - как показательный эпизод. Наиболее яркий, интересный. А потом начинается прежняя волынка: Иван Иванович Иванов родился в Н-ском уезде Ивановской области...

Мы пойдем по второму пути. Надо только выбрать «пусковой» эпизод. Самое главное в такой ситуации - не думать. Что мы имеем сейчас? Мы имеем больничные хлопоты. С утра анализы, потом порошки, потом уколы, потом массаж и так далее... Здесь жизнь моя бедная и вместе с тем очень удобная для создания мемуаров. Ибо есть что вспомнить. Мне трудно перепутать. Если бы я лежал в больнице раз восемьдесят, то я мог спутать, например, 62-ю лежку с 17-й. А я лежал один раз в жизни. Это было в 1944-ом году в августе. Учился я тогда в военно-авиационной школе. Заболел свинкой. Детская болезнь поставила в тупик военных врачей. Они долго не могли определить, что со мной. Высокая температура, шею ломит... Военные врачи не привыкли к детским болезням. Но через какое-то время нашлась врачиха, которая определила, что это свинка.

Когда свинка начала проходить, она меня с этим диагнозом (на латыни очень длинное и замысловатое название) направила в Тбилисский окружной госпиталь. Прибыл я туда уже почти здоровым. Но армия есть армия! И если уж попал в госпиталь, то из него просто так не выйдешь. Пока один доложит другому... пока наверху примут решение... пока это решение обрастет всякими бумагами...

Мне там было скучно. Выяснилось, что библиотеки в этом госпитале нет. Скурили. Небольшой довоенный запас книг был скурен. Основной процедурой в госпитале у меня было - дождаться вечера, чтобы попасть на кинокартину.

Впрочем, днем у меня было еще одно развлечение. Я вошел в контакт с одним инвалидом, владельцем инвалидной коляски. Он не очень любил ею пользоваться. А я катался на ней. Коляска без мотора. Дергаешь за рычаги, и она катится. Я целыми днями катался. Все уступали дорогу.

Как-то вечером должен был идти фильм «Праздник святого Йоргена». Это один из тех фильмов, которые я очень люблю. Видел я его раз 20. Решил поехать на просмотр кинофильма своим экипажем. Госпиталь занимал большую территорию. Местность гористая. К кинотеатру, который находился внизу, вел спуск. Я этого недооценил, когда ходил пешком. Поехал по этой дорожке... И тут произошла потрясающая вещь. Я, честно говоря, не помню, как это случилось. То ли не сработали тормоза, то ли я забыл, где они. До этого я ездил по ровной дорожке и не пользовался тормозами. Мне оставалось проехать метров 30. Дорожка узкая. Слева - кювет, справа - забор. Впереди идут двое. Как выяснилось впоследствии, это были начальник госпиталя и его боевая подруга. Начальник госпиталя имел обычную комплекцию, во всяком случае, по сравнению с боевой подругой. А боевая подруга занимала где-то три четверти пространства. У меня возникла моральная проблема, которая потом меня всю жизнь мучила. Тележка-то не для прогулок, не для здорового человека! Ноги торчат вперед. Я подумал, что въеду в центральную часть либо того, либо другого. Это было совершенно ясно. Только вот в кого? В течение каких-то долей секунды надо было принять решение: или начальство, или женщину - протаранить. Поднять ногу на начальство я не мог. С 8-го класса в военно-морской спецшколе... Военный дух не позволял заехать в кормовую часть начальства ногами - нет! Не укладывалось. Еще труднее было представить подобный контакт, такую стыковку с женщиной. Пришлось решать на ходу, в какую-то сотую долю секунды… Я выбрал кювет.

Самое обидное в этой истории то, что ничего страшного не произошло. Коляска сломалась, я уцелел. Ни ушибов, ни царапинки не было. Все раненые и больные, которые прохаживались в это время в ожидании кино, получили потрясающее зрелище. Разгневалось только начальство. Дама, по-моему, не поняла, что происходит. А начальник разгневался потому, что я не умею ездить, и свалился в кювет. Он не понял, что я свалился туда, самоотверженно прикрывая его.

Меня за два часа излечили окончательно. Спешно написали характеристику. Дали необходимые бумаги. Сняли с меня балахон, дали обмундирование и выкинули за ворота на ночь глядя.

Вместо «Праздника святого Йоргена», я потом очень долго добирался до железнодорожной станции.

Вот такая история. С нее можно было бы начать, как вы думаете?.. Она по-своему величественная. Если подумать, то в серьезных, трагических событиях - почти всегда есть комедийная сторона.

Перенесемся в 1951 год, март или апрель. Воркута. В то время я был уже не в училище, а совсем наоборот.

Было два лагеря. Воркутлаг - для уголовников, и Речлаг - для политических заключенных. Хочу рассказать один эпизод.

Я отказался работать и мне грозил штрафной лагерь. Но нам повезло. Весь наш отряд направили в маленький лагерь. Воркутлаг передавали Речлагу.

Шесть или семь бараков, занесенных снегом. Малюсенький лагерь... Население лагеря должно было строить ветку железной дороги. Но до строительства был еще месяц, а пока народ прибывал и готовил территорию. Расчищали снег, устанавливали стены -проволочные...

Утром приходил нарядчик и указывал: ты пойдешь, ты пойдешь, и... ты. Нарядчики - из каторжан. Каторжане обычно содержались в Воркутлаге. Но некоторую толику перебрасывали к нам в Речлаг, и они занимали административные должности. Средний технический персонал: нарядчики, бригадиры, десятники. Каторжане - это фашистские пособники - зондеркоманда. Экипажи душегубок, вот такая публика. Здоровенный детина, при нем два телохранителя-помощника. У них деревянные доски в руках, на которых якобы записывается состав бригады и так далее. Но одновременно это палки для битья. Вот такое начальство прибывает в барак и указывает: кто пойдет на работу. Отказываться в этом обществе как-то не принято. Первый раз я пошел. Скучно сидеть в промерзлом бараке без дела. В данном случае можно выйти даже за зону часа на два-три покидать снег - это приятная работа. Размяться... И я охотно пошел. Я был в лагере уже месяца три. И кое-чему научился. Я знал, что нельзя пойти второй раз, потому что тогда на тебе будут ездить. Надо дождаться своей очереди.

На следующий день пришел тот же нарядчик, с теми же помощниками. Опять: ты пойдешь, ты пойдешь и... ты. Указал на меня. Я сказал, что не пойду.

- Почему? - с удивлением спросил нарядчик.

Я ответил, что вчера был, с меня пока хватит.

Нарядчик вообще-то опытный психолог в широком смысле слова. Он мгновенно оценил, что я буду упорствовать. Драка была не в его интересах. Он отступил. Никто не почувствовал, что он отступил. Он сказал: ну и дурак, не хочешь прогуляться за зону, подышать. Потом проситься будешь. То есть не потерял авторитет. Но мы друг друга поняли. Я не попал в эту команду. Хотя, действительно, со мной ничего страшного не было бы.

Соседом по нарам у меня был Шварцман. Преподаватель из Москвы. Он преподавал в Академии наук немецкий язык для научных сотрудников Академии. Шварцман - типично еврейская фигура, с еврейским видом, еврейским носом, еврейским произношением. Сидел он бог знает за что. То ли за анекдот, то ли за другую мелочь. Имел он свой “червонец” - десять лет. По тем временам считалось это краткосрочным наказанием.

...Огляделся Шварцман вокруг и спросил меня: «Как вы решились возразить такому начальнику?»

Я ему популярно объяснил. Второй раз Шварцман пошел без возражений. Но вернувшись, сказал: «Все это хорошо. Но вот вы не пошли же! В третий раз, если нарядчик меня пошлет, я не пойду».

Я сказал: «Не делайте этого. Вы морально еще не подготовились к схватке. Ничего страшного в этом нет. Погода хорошая, солнце, снег. Покидайте снег. Ничего страшного в этой работенке нет. Не нарывайтесь на приключения». Шварцман ответил: «Что я, хуже других?!»

Бог дал день, бог дал и нарядчика, который явился со своими атрибутами власти. Ты пойдешь, ты пойдешь и... ты - указал на Шварцмана. Меня он не замечал.

Шварцман быстренько вскочил. Видимо он очень долго и основательно готовился к этому. Для него пойти на такой поступок - это то же самое, как повторить подвиг Гастелло или Александра Матросова. Он медленно подошёл к параше, которая стояла в углу, и взял оттуда крышку, которая прикрывала парашу. Крышка была с ручкой. А во вторую руку он взял швабру, которой мы драили пол в бараке. И вот в этой оборонительной позе, в боевой позе древнегреческого воина Шварцман застыл. В ватнике 147-го срока, изорванном и изношенном. На голове ватная ушанка, - нечто бесформенное. Дикая карикатура на греческого гоплита. В чеканных выражениях Шварцман заявляет: все, я сегодня никуда не пойду!.. Нарядчик ошеломленно на него взирал.

В этот момент я разразился диким хохотом. Выдержать такое зрелище я всерьез не мог. Телохранители нарядчика в один миг могли бы растерзать Шварцмана. Но нарядчик воспринял поступок Шварцмана - не всерьез. Просто сказал: «Ну-ну-ну... Какой ты страшный. Не хочешь, не надо, не иди». К нему уже придвинулись его телохранители и, наставив «карандаши», приготовились к бою.

Вот героический поступок! Может быть, один раз за всю жизнь Шварцман решился на такой поступок...

Я понял! Первое начало (с госпиталем) мы забракуем. Второе начало мы тоже забракуем. Оно ненаучно: не связано с изобретательством. Начало обязательно должно быть изобретательское. Следовательно, должен быть соответствующий эпизод. Тогда все становится на свои места. Потому что это будет выдающееся изобретение.

...Октябрь 1950-го года. Тюрьма.

Естественно, раз был лагерь, то до этого была, пардон, тюрьма. Лефортовская тюрьма, нехорошая тюрьма. До этого я сидел в ГАБТе, Государственной Академической Большой тюрьме. Большая Лубянка. Там были другие эпизоды. Может и до них очередь дойдет.

Этот случай произошел в мрачных казематах Лефортовки. Следствие велось, как и было принято во времена культа личности социалистической законности, с нарушением всех норм этой самой соцзаконности. В частности, это выражалось в том, что следователь не давал мне спать. Режим в тюрьме был почти санаторный. В шесть часов будят, и спать нельзя. Сворачиваем постель и сидим на досках. Можешь сидеть, можешь облокотиться на свернутую постель.

Днем двадцатиминутная прогулка, двукратное посещение туалета, обед, ужин. В десять часов ночи - отбой.

Потом вызывали на допрос. Допроса собственно не было. Приходишь, садишься. Следователь занят своими делами, лениво спрашивает: «Ну, ты не надумал разоружиться и признаться?» На идиотский вопрос - идиотский ответ. Типа: «Не знаю, о чем вы меня спрашиваете. Чего вы от меня хотите». Хотя прекрасно знал к этому времени стандарт - чего следователь от тебя хочет.

- Ну, сиди, - говорит следователь. - Может, надумаешь, скажешь.

В пять часов утра вызывают охрану. В полшестого снова около камеры. Следственный корпус и бытовой корпус в одном помещении. Тюрьму, говорят, строила Екатерина II. Капитально построена. Ступеньки лестниц в серединке протерты многочисленными посетителями этого мрачного заведения.

Приходишь без двадцати шесть утра к себе в камеру. Тебя предупреждают: раздевайтесь, ложитесь спать. Раздеваешься, ложишься спать. Пятнадцать минут на сон. Потом подъем. А днем спать нельзя.

Первый день я перенес довольно бодро и думал, что вот слабак этот следователь, если он думает пронять меня такими способами. Из всех недозволенных соцзаконностью способов, он выбрал самый слабенький. Я как-нибудь долго буду держаться.

На второй день, я об этом не думал, но держался. На третий день я почувствовал себя крайне кислым и понял: что-то надо придумать. Днем не спать, а потом всю ночь сидеть - я не выдержу.

Следователь конспектирует «Краткий курс истории партии». Днем он отсыпается, вечером приходит свеженький. А ночью - это его работа. Потом он будет днем спать, а я днем опять буду сидеть на досках.

Я посоветовался со своим сокамерником, Засецким. И он сказал, что минимум неделю будет продолжаться этот марафон. Раз с понедельника начали, то до субботы, а может быть и до воскресенья продолжится. Пока не потеряешь контроль над собой и не будешь говорить, что угодно и подписывать в полусне. Лишь бы вернуться в камеру и выспаться.

Значит, пока еще движение извилин в голове не прекратилось, надо что-то придумать.
Вот тогда я сделал самое лучшее свое изобретение. Оно вполне может украсить начало любых мемуаров. Это отличное изобретение! Тут ведь четкое физическое противоречие.

Чтобы спать - я должен сидеть с закрытыми глазами. Глаза должны быть закрыты. С открытыми глазами я тогда еще спать не умел. А чтобы не попасться, не быть разбуженным и посаженным в карцер охраной, мне надо было сидеть с открытыми глазами.

Глаза должны быть закрыты и глаза должны быть открыты. Закрытыми для себя, открытыми для охраны. Типичное физическое противоречие. Его нельзя квалифицировать как техническое противоречие (о чем очень сожалею). Но само по себе противоречие физическое очень четко выражено.

Мы с Засецким оторвали от папиросной обвертки папирос «Север» бумажки. Собрали несколько обгорелых спичек вместо карандаша и нарисовали глаза. Бумажка была вырвана по форме глаза. Нарисовали только зрачок. После чего я сел. Принял удобную позу - задумчивую. Окно в камере было маленькое. Сильно зарешеченное. Две койки. Одна койка стояла боком к боковой стенке, она очень просматривалась. А другая койка - под окном. Из глазка двери она была видна хуже. И вот я сел на подоконную койку, облокотившись на свернутый матрац. Это разрешалось. Мы начали говорить громко. Уже не помню, о чем мы говорили. Просто набор слов. Я мгновенно заснул, как вырубился.

Засецкий ходил, разговаривал. Время от времени поправлял мне руки, а ноги перекладывал. Я на это не обращал особого внимания. Я спал наповал, наверное, часов с одиннадцати с перерывами на прогулку, которая мне теперь только мешала.

Я спал до десяти часов вечера, пока не наступил законный отбой. Затем через пятнадцать минут был поднят и доставлен к следователю. Сон у меня начисто прошел. Я не то, чтобы отоспался за все бессонные ночи, просто появилась перспектива. Я понял, что есть средство борьбы. Что я могу обороняться. И посмотрим: кто кого? То есть, кто кого - было совершенно ясно. Ну, во всяком случае, я начал хорохориться.

Следователь ужасно удивился. Он сидел, поглядывая на меня. Примерно через час он спросил: «Ты днем спал?» Отвечаю: «Как можно? У нас не принято днем спать. Спать днем не дают», - сказал я.

- А что, тебе не хочется спать? - спросил он с любопытством истинного натуралиста. Я изобразил удивление:

- Спать? Когда я вижу вас?

Нахамил ему немножко. Я не очень его боялся. До него у меня были хорошие следователи. Их в кино можно было показывать. Таких и показывают в кино.
[…]

А вот Малышева я представлял совершенно иным. Когда ехал в Москву, я думал: ну, там уж... Если здесь такие мастера, то там... А тут капитан. Во-первых - понижение. Шернин был подполковником. Бестамалжан - майором. А тут мне подсовывают какого-то капитана. Это неуважение к личности. Стоило ли везти в Москву? Потом - дурак и рохля. У него мертвые глаза. Бесцветные, студенистые рыбьи глаза. Малограмотный. Сидит и спрашивает, как написать то или иное слово. Неинтересный человек. Для его ума ситуация была непостижимой. По его расчетам, на третью ночь человек должен был придти, пошатываясь от усталости. От недосыпания, недоедания, нервного напряжения. А тут приходит свежий, как в театр. И еще хохмит. Чего-то там из себя воображает, выпендривается.

Видимо, он об этом сказал охране. Потому что на следующий день было усиленное наблюдение. Изобретение работало безотказно. Вознаграждение выплачивалось тут же. Сон - лучше всякого денежного вознаграждения. Я начал отсыпаться где-то с семи часов. В одиннадцать немножко похожу, потом снова сяду.

Надо тут еще одну вещь сказать. Рядом с Лефортовкой в то время был НИИ авиационных двигателей. Там стоял стенд для испытания двигателей до посинения. Пока они не сломаются. Авиационные двигатели - без глушителей. Заключенные называли это хозяйство просто - труба. Труба орет, труба не орет. Два состояния было. Одно - двигатель ломался на какое-то время (обычно на сутки, редко на двое). Необходимо было поставить другой двигатель на испытательный стенд и пустить его на полную катушку. Когда труба работала, а работала она минимум в 70-80% случаев, в камере нужно было кричать. Иначе не слышно было. Видимо, это устраивало обе стороны. Одни хорошо испытывали свои моторы, другие хорошо испытывали выносливость подопечных. Мне эта труба не мешала. Я спал - сколько мог. Но, в конце концов, труба нас несколько подвела.

На пятый или шестой день мой следователь позеленел от злости, от досады, от непонимания. Он суетился, кричал, менял тактику допроса. То ласково говорил, то грозил, то ругался, то говорил нормально. Подсовывал мне всякие бумажки и так далее. А я не срабатывал, потому что я не хотел спать. Более того, у меня появилась внутренняя уверенность, что я приду сейчас в камеру и можно спать, сколько захочу. Ты придумал это, а я придумаю еще почище тебя. И вообще, я почувствовал, что сила человеческого разума - это что-то весомое, даже в условиях Лефортовской тюрьмы.

Малышев стал задавать каверзные вопросы. Я ему трепался, что, мол, со мной такое бывает. На меня такое находит. Что я не сплю месяцами. Внушал, чтобы усыпить его бдительность. Тут был определенный риск, чтобы не переборщить. Пытка отсутствием сна. С ней надо было бороться. С одной стороны, мне нужно было потянуть подольше, а с другой - мне надо было похвастаться, что нам не страшен серый волк. Я хвастался, а потом начинал думать, что худо мне. Он переменит тактику. Но, видимо, по плану (у них тоже план) положено было проверить воздействие недосыпания и на мне. Он проверял.

А погорели мы по чистой случайности. Потеряли бдительность. Труба орала. Мой приятель ходил и напевал, делая вид, что разговаривает со мной.

Засецкий - военный переводчик. Преподавал в военном училище французский язык. Прекрасно пел французские песни. Вот он, видимо, на французском языке исполнял французские песни. Я спал, не слышал. Он перестал обращать на меня внимание. А я увлекся тем, что я сплю, приятно. Пятый или шестой день идет. Никто тебя не трогает. Спишь днем - это вообще хорошо.

Приятель услышал, когда началась паника за дверью. Надзиратель открыл глазок и увидел страшную картину: сидит один заключенный удавленный. С открытыми глазами, с открытым ртом, с высунутым языком. Надзиратель побежал к корпусному, он сам не имел права входить. И не имел ключа, чтобы войти. Там порядки строгие. Друг другу не доверяют. Должен был пойти к корпусному.

Засецкий был человек опытный. Сидел уже полгода в этом заведении. Услышав шум за дверью, перестал петь свои легкомысленные французские шансонетки и, посмотрев на меня, увидел, что голова свалилась набок, рот открыт, язык высунулся от удовольствия. С языка капает. Глаза открыты. Абсолютный вид классического удавленника.

Главная особенность обслуживания в этом заведении состояла в том, что нас всячески оберегали от самоубийства. Вот, когда тебя осудят и ты получишь срок… Тогда, ради бога, убивайся любым способом и сколько хочешь. Тебе в этом даже помогут. Но во время следствия ты - ценный источник информации, и боже упаси...

Между этажами натянуты сетки (вы в кино это видели). Спишь при электрическом свете, лицом обязательно к окошечку, чтобы видели, что ты жив. Полотенце должно лежать рядышком на столе. Чтобы было видно, что ты не вешаешься на нем и не душишься им. Шнурки снимали. Очки, если они были, на ночь отбирались. Это хорошо продуманная система максимальной заботы о сохранении жизни клиентуры. А тут клиент явно не в той кондиции. За это могут быть, по тем суровым временам, не совсем приятные последствия.

Что сделал Засецкий? Засецкий подбежал, рывком поднял меня на середину камеры. Потому что говорить что-то, объяснять мне было бесполезным. Секунды решали дело. Переводчик, но военный, не растерялся. Поднял рывком, поставил на середину камеры, содрал наклейки (глаза у меня еще были закрыты). Съел их для конспирации - это последствия изучения французского языка, романтики, Жерара Филиппа... И в этот момент ворвались охранники. Ворваться-то они ворвались, но с трудом понимали, что происходит. Когда я включился во все это, то я увидел надзирателя, трудно объясняющего непосредственному начальству, что происходит.

- Вот он спал, - говорит надзиратель.

А Засецкий ему в это время:

- Как же он спал, если вы сами видели, что у него глаза открыты.

- Да, - говорит надзиратель, - глаза открыты. - Но он спал.

Версия об удавленности отпала. Поскольку человек стоит перед ними и трепыхается. Корпусной послушал размолвку и, на всякий случай, вынес мудрое решение: если повторится, что будешь спать с открытыми глазами, посажу в карцер. И выделил нам женщину-надзирателя, специально для нашей камеры.

Женщины-надзирательницы - это тягостно. Ведут тебя на допрос, и ты видишь, как у некоторых камер стоит вот такая женщина. Они маленького роста, до глазка не могут дотянуться. Там скамеечки подставлены деревянные. Мужчина, топая сапогами по железу, подходит и потом уже тихо и осторожно, дрожащей от водки рукой открывает глазок. Все слышно. Женщина подбирается, подкрадываясь по кошачьи, тихо. Открывает медленно узенькую щелочку, может, как кошка за мышами, два часа смотреть, пока тебя не поймает на чем-то противозаконном.

Откуда набирали женщин-надзирательниц? А откуда набирали таких надзирателей -мужчин, корпусных, следователей? Начальников над следователями? Начальников над начальниками следователей? Придется очень долго рассказывать...

Засецкий заставил меня умыться. Удобства у нас были в камере. Единственное преимущество Лефортовской тюрьмы перед другими заведениями. Засецкий сказал, что теперь больше спать днем не удастся. Надо менять тактику. Я сказал, что такое гениальное изобретение можно сделать раз в жизни. Спать с открытыми глазами было трудно, но возможно. Но спать стоя с открытыми глазами, я категорически отказываюсь. Я не лошадь. А тут надо было не просто стоять, а прохаживаться. Эта идея себя изжила. Надо было придумать что-то другое.

Засецкий сказал (и я довольно-таки спокойно воспринял, потому что находился в каком-то полусонном состоянии, в связи с происходящими событиями), что есть порядок, по которому, если ты дашь в ухо следователю или кинешь в него чем-нибудь тяжелым, то тебя посадят в карцер. Могут поменять и следователя. Я плохо себе представлял, как это интеллигентный человек может дать в ухо другому без повода. Хотя бы даже не интеллигентному человеку. Хотя повод был. Вот теперь я понял, что такое интеллигент, а что такое не интеллигент. Интеллигент отличается от не интеллигента тем, что последний может дать в ухо без наличия повода, а интеллигент, если нет повода, постарается не давать в ухо. Вот в чем разница. Ухо-то не виновато. Я, в общем, плохо представлял себе, как я буду драться. Но выхода иного не было.
Я спросил Засецкого:

- А в карцере дают спать?

- С двенадцати часов ночи. Обычно у нас отбой в десять. С двенадцати до шести утра в карцере. Это шесть часов нормального сна, - ответил Засецкий.

Я задал ему второй вопрос:

-А из карцера берут на допрос?

Он ответил:

- Как правило - нет. Карцер есть наказание, и ты там сидишь. Больше трех суток не дают.

- А почему так мало? - удивился я.

- Потому что, - ответил Засецкий, - в карцере не включается вентиляция. Он сырой. Там адский холод. Наверное, это страшно.

- Но трое суток не так уж много, - сказал я.

Засецкий ответил, что они иногда еще раздевают там. Вот такое наказание.

Я воспринял только одно, что не будут вызывать на допросы и дадут шесть часов в день спать. Что еще надо простому советскому человеку?

- Но чтобы посадили в карцер, - сказал Засецкий, - надо нанести оскорбление следователю.

- Ну, хорошо, пожалуйста, оскорбление, так оскорбление, - согласился я.

После отбоя меня поволокли на допрос. Я бодренько вхожу. Но все же я недоспал в этот день и находился в каком-то полусне. Прихожу и спрашиваю следователя:

- Сегодня опять будем до утра?

Он на меня посмотрел, потому что вопрос был идиотский. Какое право я имею спрашивать.

- Сколько надо, - отвечает, - столько и будем.

- Ну, хорошо, - подумал я. - Я сейчас тебе покажу.

И тут меня осенило. Мысли медленно движутся, как в замедленном кино. Сейчас половина одиннадцатого, если я сейчас двину, меня отведут в карцер и до двенадцати все равно не дадут спать. Надо будет сидеть в холоде. Я лучше здесь посижу в тепле до двенадцати. А в двенадцать я дам ему в ухо, меня отведут в карцер, и я законно лягу спать. Позже я понял, что не надо крохоборничать. Не надо сдерживать душевный порыв. Хочешь двинуть следователю - двинь. Но это потом я понял. А тогда я терпеливо дожидался без десяти или без четверти двенадцать. Надо подойти, стул стоит у входа, около стенки. Следователь сидит за столом. Надо пройти шага четыре или пять, протянуть руку через стол и дать ему по уху. Иными словами, прикоснуться к нему. Но проклятая интеллигентность. Как это так, подойти к человеку, который ничем тебя не обидел вроде бы, ничем не оскорбил... Ты, суть, маленький винтик чудовищного механизма. Ну что стоит плюнуть на шину, наехавшего на тебя КамАЗа. Не виновата же шина. Как-то не привык я наносить оскорбление действием взрослому человеку. Но надо. И у меня появляется следующая мысль. Стоит графин. Видимо, сказался недосып. Вот я возьму графин и стукну им следователя. Все-таки не непосредственно, а через что-то. И я пошел к графину. А у следователя - кнопка. Ему стоит нажать ее, и охрана мгновенно появится. Но он кнопку не нажал. Видимо потому, что я смотрел не на него, а на графин. Он подумал, что я прусь пить воду без разрешения, только и всего, ничего страшного нет. Он вышел из-за стола, удалившись от спасительной кнопки. И графин мы схватили одновременно. Он к себе тянет, бормоча: «Мол, непорядок, если хочешь напиться, то попроси». А я тяну к себе и в свою очередь бормочу: «Отпусти графин, отпусти графин, отпусти графин».

И вот в этот самый патетический момент открывается дверь и входит Малюта Скуратов.

Тут несколько слов надо сказать о том, кто такой Малюта Скуратов. Учреждение есть учреждение: отделы, отделения и т.д. Так вот, Малюта Скуратов - не то заместитель, не то начальник этого отделения - полковник. Просто я сейчас не помню. Меня о нём предупреждал Засецкий. Засецкий говорил, что самый страшный у них человек в тюрьме - это Малюта Скуратов. Выяснилось, что это - кличка полковника.

Вошел полковник - танкист. С ним еще двое. Я их плохо разглядел. Танкист в танковых погонах. Я ни на секунду не сомневался, что это Малюта Скуратов. Потому что - квадратная будка - жестокая и тупая. То есть то, как описывал его Засецкий, это один к одному. Просто, даже если бы Засецкий и не описал, - это был Малюта Скуратов.

Вошел Малюта Скуратов. Я отпустил графин. Следователь тоже отпустил графин. И графин упал на ковровую дорожку, но не разбился. Хорошее стекло умели делать в те времена. Не разбился, но опрокинулся набок. И вода начала литься. А дальше мы не замечали этого. Я только услышал треск, графин упал. Может, он упал на ногу сначала - мне или следователю. Помню одно: что графин не разбился и это меня удивило.

Сон моментально прошел. Пик ясности, пик собранности, пик силы. Я как бы проснулся в этот момент. Ни капли усталости, ничего нет. Я почувствовал, что мне предстоит бой, ради которого я держался столько ночей. И от этого много зависит. Все было не так, конечно, но, кто его знает. Колумб же попросил три дня форы - отсрочки от возврата - и открыл Америку, а позднее Индию.

Малышев отрапортовал: следователь такой-то. На допросе находится такой-то. Малюта подошел поближе ко мне. И сказал, чтобы я отошел на свое место. Малюта повернулся к Малышеву и спросил: ну как, дает правдивые показания обвиняемый такой-то, подследственный такой-то? Малышев говорит: что нет, сопротивляется и не хочет раскаяться. Не дослушав казенных фраз, Малюта повернулся ко мне: «Почему вы сопротивляетесь следствию?» «Следствие ведется неправильно», - сказал я. «Интересно, почему?» - спросил он. Я начал говорить. Я говорил, захлебываясь. Боясь, что меня прервут. Все могло быть. Могли наброситься и избить, могли посадить в карцер, могли надеть кандалы, могли применить пресловутые пытки. Все, что угодно, могло быть, и я понял, что эти несколько минут - мой последний шанс. Я начал спешить: мне предъявляются такие-то и такие-то обвинения. Это все вздор, потому что они ничем не подкреплены. Если бы они были подкреплены, не надо было бы не спать ночами, а были бы приведены мне какие-то доказательства, которых не существует. Следователь Малышев против закона делает то, что ни один советский человек не сделал бы. Не дает мне спать. Я говорил, наверное, минут пять. Четко, логично. Ну вот, выложил все. «Все?» - спросил Малюта. «Все», - ответил я.

- Как? - обернулся Малюта к Малышеву, - вы не даете ему спать?

На бедного Малышева было страшно смотреть. Мне Засецкий говорил, что все планы допросов, протоколы допросов - контролируются начальством. Более того, прослушивают через микрофон, что творится в следовательских кабинетах. И, если бы он спросил: «Как это электрическая лампочка горит?» - у Малышева было бы меньшее удивление. Но не мог же он при мне сказать, что вы, товарищ полковник, сами подписали планы работы с подследственным. Малышев потянул: «Да-а...» «Как? - гремел Малюта, - Вы не даете спать ему, вынуждаете говорить его о том, чего на самом деле нет?» Тут Малышев забыл обо мне. Он понял, что гром грянул над его головой. Почему - он не понимал, было совершенно неожиданно. Он ожидал какой-то неприятности. Ну, там, графин, то да се. Не справился с подследственным. А то, что произошло, это было значительно страшнее для него. И он растерялся, потерял лицо. И, если бы было можно, он бы ползал, вылизывал сапоги у этого Малюты. А Малюта великолепным жестом повернулся ко мне и сказал:

- Вы в какой камере?

Я сказал номер камеры.

- Вызовите конвой! - приказал Малюта. - Сейчас вас отведут в камеру. Отоспитесь, потом мы с вами переговорим.

Я подумал, что вот она, справедливость, вот она социалистическая законность, вот она... Только образ Малюты Скуратова не вписывался в это дело. Морда у него была настолько страшная, настолько зверская, настолько не суть законная, что... Впрочем, мне было не до его морды. Вбежала охрана. Он им быстро что-то сказал. Двое меня поволокли быстренько в камеру. Передали камерным корпуса. И все сработало великолепно. Меня довели до камеры. И уже другой корпусной сказал мне: «Вам разрешено спать - сколько вы хотите. Утром с подъемом не беспокойтесь».

Я влетел в камеру, потревожив Засецкого. Тот проснулся. И довольно громко сказал я, что разрешено спать - сколько угодно. Надзиратель сказал: «Тише, пожалуйста, не говорите громко». Я впервые за все это время услышал слово «пожалуйста». Я лег спать и спал до утра. Потом проснулся, съел кашу, выпил чай и снова спал где-то до часа, до двух дня. Пока не почувствовал, что я отоспался полностью. Я встал и рассказал Засецкому, как все дело происходило...
========

Послесловие

Я перечитал запись о эпизодах моей жизни в лагере. Мне не понравился мой рассказ. Слишком уж просто все выглядит по прошествии лет. Бедные следователи трепещут, а Альтшуллер делает с ними, что хочет. Появляется Малюта Скуратов, но даже он не страшен...

Мозг услужливо вычеркнул из сознания ужасы тех дней и ночей. В рассказе осталось лишь то, что давало силу бороться и побеждать.

Так получилось, что к моменту ареста я был в «пике формы». Мне было 24 года: противостоять в этом возрасте легче, чем в 18 или 30. У меня не было семьи, это также увеличивало мою сопротивляемость.

И было оружие, намного превосходившее автоматы, - секреты решения творческих задач. Я несокрушимо верил в силу разума, его возможности. Это и помогло выстоять.

Г.Альтшуллер (1996)